Жан Бодрийар: Изнасилованное изображение
Jean Baudrillard by Robert Croma
Само по себе изображение не связано ни с правдой, ни с реальностью; оно — проявление чистой видимости и связано только с ней. В этом и заключается его магическое родство с иллюзорностью мира как такового, родство, которое напоминает нам о том, что реальность всегда неочевидна — так же как никогда нет уверенности, что случится самое худшее из возможного — и что мир, вероятно, сможет обойтись без него, как оно само может обойтись без принципа реальности.
Думаю, изображение, воздействует на нас непосредственно, в обход уровня репрезентации: на уровне интуиции или восприятия. На этом уровне образ является абсолютной неожиданностью. По крайней мере, должен быть таковой.
И в этом смысле, к сожалению, можно сказать, что изображения редки — сила изображения, как правило, заглушается всем тем, что мы принуждаем его выразить.
Чаще, перед нами образ, лишенный своей оригинальности, своей сущности как образа, низведенный до постыдного соучастника реальности.
Обычно считается, что реальность потерялась в сумбуре знаков и изображений, которые бывают весьма агрессивны. Но эта агрессия существенно возмещается насилием над самими изображениями: их эксплуатацией в документальных целях, их эксплуатацией с моральной, политической или рекламной целью, просто для информации…
Это точка, где существование образа теряет свой смысл — как судьбоносной и живительной иллюзии.
Иконоборцы в древней Византии крушили иконы, чтобы стереть означаемое ими (видимый лик Бога). В то время как мы сегодня занимаемся совершенно противоположенным, создавая себе кумиров, мы все же остаемся иконоборцами и разрушаем сами изображения, перегружая их значениями; мы убиваем изображения смыслом.
Современные изображения отражают только страдание и жестокость человеческого существования. Однако эти страдания и жестокость воздействуют на нас слабее по причине смысловой перегруженности. В этом есть полное непонимание сути.
Для того чтобы его содержание воздействовало на нас, изображение должно существовать самостоятельно; оно должно заставить нас понимать его оригинальный язык. Поскольку должна быть связь с реальностью, то должна быть и обратная связь с изображением, и эта обратная связь должна быть выявлена.
Сегодня страдания и жестокость через изображения, становятся лейтмотивом рекламы: например, Тоскани включает в моду секс, СПИД, войну и смерть. Почему бы и нет (разве реклама счастья более пристойна, чем реклама несчастья)? Но только с одним условием: следует показать насилие самой рекламы, насилие самой моды, насилие самих СМИ — а этого рекламодатели решительно не в состоянии сделать. Сейчас мода и светская жизнь, в каком-то смысле — театр смерти. Страдания мира проглядывают в лице и фигуре топ-модели точно так же, как и в скелетоподобных телах голодающих Африки.
Вы сможете вычитать эту жестокость везде, если вы знаете, как ее разглядеть.
Действительно, это «реалистичное» изображение фиксирует не то, что есть, а то, что не должно быть — смерть и страдания, оно фиксирует то, что с моральной или гуманитарной точки зрения, просто не должно существовать (не смотря на виртуозно-аморальное использование этих страданий в рекламе и искусстве).
Изображения, которые все же свидетельствуют, под слоем заявленной «объективности», о глубоком отрицании реальности, и в то же время — об отрицании самого изображения, которое преследует цель обозначения того, что не хочет быть обозначено, попросту «проламываясь» в реальность.
В этом смысле, большинство фотографий (но также и медийные образы — все, что составляет «визуальное») не являются истинными изображениями. Они — лишь репортаж, ставший реалистическим клише или эстетической концепцией, порабощенными идеологией.
На этой стадии изображение есть не что иное, как визуальный инструмент — носитель всеобщей видимости, приобщенный к Интегральной Реальности, становящийся-реальным и становящийся-видимым любой ценой: все должно быть увидено, все должно быть видимым и изображение есть часть этой видимости.
Где банальность изображения встречается с банальностью жизни — как во всех этих программах типа «риалити-ТВ», «Большой Брат», «Loft Story» и т.д. — там начинается всеобщая видимость, в которой все на виду и вы понимаете, что уже ничего скрывать.
Превратить себя в изображение, значит обнажить свою повседневную жизнь, свои желания и свои возможности. Не оставить ни одного секрета. Никогда не уставать выражать себя, говорить, общаться. Быть открытым для прочтения в любой момент, быть в лучах СМИ (как женщина, которая 24 часа в сутки транслирует в интернет мельчайшие подробности своей жизни).
Не является ли это самовыражение крайней формой откровенности, о которой говорил Фуко? В любом случае, это есть насилие над индивидом, и одновременно — над самой сущностью изображения.
В Leaving Las Vegas (Mike Figgis), вы видите юную блондинку, которая писает во время разговора. Она совершенно безразлична как к тому, что она говорит, так и к тому, что она делает.
Совершенно бессмысленная сцена, но она символизирует, что ничто не должно избежать взаимопроникновения реальности и вымысла, что все на виду, что все сделано для просмотра, предназначено для забавы.
Вот что значит прозрачность: выталкивание всей реальности в орбиту визуальной (репрезентации — но есть ли это репрезентация? Это эксгибиционизм, захвативший взгляд в заложники.
Непристойность — это все, что без пользы и смысла, без желания и эффекта выставлено напоказ, — все, что узурпирует драгоценное пространство внешних проявлений.
Это убийство изображения. Оно заключается в этой гипер-визуальности как источнике власти и контроля, идя дальше «все-видимости»: вопросу как сделать вещи видимыми для внешнего наблюдателя, пришел на смену вопрос — как сделать вещи прозрачными для самих себя. Сила контроля, как и раньше, исходит изнутри индивида, но люди больше не являются жертвами изображений, они сами уже превратились в изображения.
В новелле Хосе Луиса Борхеса «Фауна зеркал» развивается идея о том, что в каждом зеркальном отражении, скрывается побежденная сущность, завоеванный враг, который выглядит как ты, который стремится быть похожим на тебя.[1]
Таким образом, мы можем сказать, что в каждом изображении скрыто нечто (это и придает сомнительное очарование изображению: что-то внутри него исчезло). Это было понято иконоборцами, которые считали иконопись способом истребления Бога. (Может быть, Бог сам выбрал этот путь исчезновения за образами?)
Сегодня, во всяком случае, больше не Бог, а мы сами исчезаем в наших изображениях. Больше нет опасности того, что наше изображение будет украдено или кто-то раскроет наши секреты. У нас больше нет секретов. Нам больше нечего скрывать в этой Интегральной Реальности, которая обволакивает нас.
Это символ как нашей абсолютной прозрачности, так и нашего тотального бесстыдства.
Последний акт насилия по отношению к образу был сделан при помощи цифровых изображений, возникающих ex nihilo посредством компьютерных процессов.
Здесь конец самого процесса творческого создания изображения, его фундаментальной «иллюзии», с тех пор как компьютерное изображение не соотносится с оригиналом, а сама реальность не участвует в процессе создания образа, он создается непосредственно как Виртуальная Реальность.
Здесь конец прямой визуализации, которая имела дело с реальным объектом в пространстве невозвратного мгновения, которая творила иллюзорное чудо фотографии, делая фотоотпечаток уникальным событием.
В компьютерном изображении нет больше той «пунктуальной» точности, того временнОго пунктума (используя выражение Ролана Барта) — которая содержалась в старых фотографиях, которые удостоверяли, что нечто происходило в определенном месте в определенный отрезок времени, а сейчас — не происходит, и это констатация отсутствия придавала некоторый привкус ностальгии.
Цифровой математический способ создания изображений уничтожает изображение как analogon. Он уничтожает реальное как то, что может быть придумано. Акт фотографирования — момент исчезновения субъекта и объекта в одновременном противостоянии (спуск фотозатвора отменяет на какой-то момент и мир и взгляд, становясь обмороком, маленькой смертью, которая влечет за собой начало механического перерождения изображения) — исчезает в цифровом процессе.
Это все ведет неизбежно к смерти фотографии как оригинального вида искусства. Сущность фотографии исчезает с аналоговым изображением, которое свидетельствовало о реальном присутствии субъекта перед объектом. Одна последняя передышка среди безбрежного океана не связанных с реальностью изображений и волна цифрового прилива накроет нас с головой.
Проблема соотношения с источником изображения уже стала почти неразрешимой. Что мы понимаем под репрезентацией? Когда в Виртуальной Реальности исчезает оригинал, когда он растворяется в техническом программировании изображения, когда уже не существует реального мира, предстоящего светочувствительной эмульсии (то же относится к языку, который является светочувствительной эмульсией идей), тогда нет больше никакой возможной репрезентации.
Есть еще одно важное соображение. Что отличает аналоговое изображение от цифрового так это то, что внутри него живет формула исчезновения реальности, формула расстояния, способ замораживания мира, и все это есть ничто в сердце объекта, о котором говорил Энди Уорхол.
Напротив, цифровое или, более широко, созданное компьютером изображение не является негативом, в нем нет ничего «отложенного». В этом изображении ничего не умирает, ничего не исчезает. Изображение скорее является продуктом инструкции или программы, подпорченным в процессе распространения от одного носителя к другому: компьютер, мобильный телефон, монитор, и т.д. — механистичность способов передачи соответствует механистичности конструирования самого изображения.
Должны ли мы, спасти отсутствие и пустоту, должны ли мы спасти это ничто в сердце изображения?
Фотографическое изображение — честнейшее, поскольку оно не симулирует в себе ни время, ни движение и ограничивает себя наиболее суровой не-реальностью. Остальные формы медийного искусства (кино, видео, компьютерная графика) являются скорее искаженными формами этого чистого изображения и его разрыва с реальностью.
Глубина образа равна его силе отрицания реальности в создании иной среды. Превратить объект в изображение, значит отделить от него все измерения одно за другим: вес, рельеф, запах, глубину, время, протяженность и, конечно, значение. Посредством такого развоплощения образ приобретает энергию очарования, становясь носителем чистой объективности, становясь прозрачным к форме более слабого соблазна.
Вернуть эти измерения одно за другим — движение, идеи, значение, желания — мульти-медировать изображение, чтобы сделать его содержание более реальными, так сказать, загримировать его под реальность, означает полное непонимание сути. И технология попадает в свою же ловушку.
Чтобы воспринять изображение на стадии чистоты, мы должны вернуться к очевидному факту: двухмерная вселенная совершенна сама по себе, и ни в коем случае не следует ухудшать ее до трехмерной реальной вселенной, или в некоторых случаях до несовершенной версии таковой.
Это — параллельная вселенная, и отсутствие одного измерения составляет ее специфическое очарование, ее дух.
Все, что добавляет третье измерение изображению, будь то размер или рельеф, время или история, звук или движение, идеология или значение; все, что стремится приблизить его к реальности и репрезентации, есть насилие, которое разрушает эту параллельную вселенную.
Каждое дополнительное измерение аннулирует предыдущее. Третье измерение убивает второе. Что касается четвертого, то есть Виртуального и цифрового, или Интегральной Реальности, то оно уничтожает все остальные — поскольку является пространственным гиперпространством. Это гиперпространство наших экранов, в котором, строго говоря, изображения больше не существует (но также не существует вселенная реальности и репрезентации).
Мы должны, таким образом, очищать, всегда очищать, вернуться к чистому состоянию изображения. Очищение возвращает нас к сути: а именно к тому, что изображение важнее, чем то, о чем оно говорит, также как язык важнее того, что он обозначает.
Нет полного понимания, что такое реальность.
Реальность не в фокусе. Поместив мир в фокус, мы получим «объективную реальность», являющуюся выверенной моделью репрезентации — процесс, сходный с фокусированием фотографического объектива. К счастью, так мир никогда не окажется в точном фокусе. Объектив заставляет объект двигаться. Или наоборот. Но все находится в движении.
Лихтенберг говорил в одном из своих афоризмов о дрожи: любое действие, даже самое тщательное, сопровождается дрожью, неясностью жеста, и всегда сохраняет следы этого. Если нет этой неясности, эта дрожи, если действие полностью механистично, если система безошибочно сфокусирована, то мы окажемся на грани сумасшествия.
И правдивым будет только то изображение, которое учитывает эту дрожь мира, будь то ситуация или объект, будь это военная фотография или натюрморт, ландшафт или портрет, арт-фотография или репортаж.
На этой стадии изображение является частью мира, уловленной в процессе становления, в процессе метаморфоза видимостей. Фрагмент голограммы мира, в которой каждая деталь становится отражением целого.
Особая роль фотографии заключается не в иллюстрации события, а в констатации события как такового. Логика постулирует первичность события и вторичность изображения, иллюстрирующего его. К несчастью, так в основном и происходит.
Иная последовательность требует, чтобы событие не происходило, чтобы событие было отчуждено от самого себя. Что-то от этой странности без сомнения выживает в каждом событии, в каждом объекте, в каждом индивиде. Это именно то, что должно донести изображение. И, делая так, оно должно быть отчужденным от самого себя, должно не воспринимать себя в качестве посредника, не считать себя изображением, должно оставаться вымыслом и значит эхом неуловимого вымысла события, должно не оказаться в собственной ловушке и не позволить себе попасть в плен потока образов.
Неприятно то, что мир стал непредставим без потока изображений. Это мир, который сфотографирован бесконечное количество раз перед тем, как он даже стал видимым. Смертельная опасность для «реального» мира, а также для изображения, с тех пор как оно просто имитирует реальность и вживляет себя в нее, заключается в том, что больше нет изображений — если не считать иллюзию или параллельную реальность. В визуальном потоке поглотившем нас, больше нет времени для того чтобы изображение стало изображением.
Может ли фотография исключить себя из этого потока изображений и восстановить их первоначальную силу? Чтобы сделать это, надо избежать турбулентности мира; объект должен быть пойман в тот единственный фантастический момент первого контакта, когда вещи еще не заметили нас, когда отсутствие и пустота еще не рассеялись…
В действительности это был бы мир, который выражает себя в фотографическом акте, как будто мир, позволяет себе иметь значение и смысл, независимые от нас.
Я мечтал об изображении, которое было бы механической фиксацией неповторимости мира, вспоминая о знаменитых противоречиях византийских иконоборцев. Единственные изображения, которое они почитали истинными, это те в которых была непосредственно представлена божественность, как в ткани со Святым ликом.[2] Это была механическая фиксация лика Христа без участия человека, в стиле моментальных оттисков (аналогичных негативу на фотопленке). Напротив иконоборцы яростно отвергали все иконы, нарисованные человеком («рукотворные» образа), которые являлись для них просто мимикрирующим псевдо-подобием божества.
Акт фотографирования был и есть «нерукотворный». Механическая фиксация света, в которой не участвует ни идеология, ни реальность. Фотография благодаря этой механистичности может служить прототипом буквальности мира без вмешательства человека. Мир, воспроизводящий себя как радикальную иллюзию, как чистый отпечаток, без подражания, без человеческого вмешательства, и кроме того, поскольку здесь заведомо присутствует продукт человеческой мысли, этот продукт должен быть истиной и объективной реальностью.
Жеманство заключено в придании значения фотографическому изображению. Это заставляет объект принять некую позу. И предметы сами начинают позировать в свете значения, как только чувствуют на себе взгляд субъекта.
Не мечтаем ли мы иногда о мире, живущем без нас? Нет ли у нас поэтического желания увидеть мир в наше отсутствие, свободным от человеческой, слишком человеческой воли?
Соблазн увидеть язык, функционирующий сам по себе, в его предметности, в его буквальности, без вмешательства смысла. Это то, что привлекает нас. Похожее есть — в анаграммах, в анаморфозах — это «фигура, скрывающаяся в узоре ковре».
Может и не фотография раскрывает — двойственный — технический и метафизический смысл выражения «изображение, скрывающееся в узоре ковра»?
*
Мир за полированными линзами более важен, чем мир за морями, и без сомнения превосходит в значимости мир за гранью смерти (Лихтенберг)
Объекты есть прото-тексты для света.
Если нет объектов, свет будет бесконечно циркулировать, и мы даже не будем осознавать это.
Если нет субъектов, то даже циркулируй он бесконечно — он не нашел бы отклика ни в чьем сознании.
Субъект есть то, на чем мысль останавливается в ее бесконечной циркуляции, то, от чего она отражается.
Объект есть то, на чем останавливается свет, что отражает его.
Фотография есть автоматическая светопись.
Молчание изображения равно только молчанию толпы или тишине пустыни.
Мечта: быть фотографом без фотокамеры, проходить вне фотографии и видеть вещи, как будто они сами оказались вне изображения, как будто ты их уже фотографировал их, но в прошлой жизни. И, возможно, мы уже прошли фазу изображения, как мы прошли через животные фазы развития, зеркальная фаза будет простой реверберацией всего этого в наших индивидуальных жизнях.
Нет автопортрета.
Есть мир, который посредством изображения, создает собственный автопортрет и нам только по своей доброте позволяет постоять рядом (к взаимному удовольствию).
На каждое изображение следует смотреть так же внимательно, как и на своё отражение в зеркале.
Фотография всегда есть скрытое послание Смерти из Самаркандской истории.[3]
Вызов на отмененную встречу с реальностью… предпочитая, возможно другой мир.
Предпочитаем ли мы старую параллельную вселенную реальной? Старое двойственное существование тому, что нам дано сегодня? Нет изящнее параллельной вселенной, чем эта — воссозданная из детали или фрагмента.
Освобожденная от целого и его трансцендентного чревовещания, деталь неизбежно становится чудесной. Каждая частица, вырванная из натурального мира — сама по себе становится полноценным вариантом реальности и целостности. Как фрагмент, она должна быть замкнутой. Она должна быть исключением.
Каждое отдельное изображение может быть признано исключительным. И оно прекращает существование остальных.
Объектив настолько несовершенен, что может уловить только тех, кто действительно здесь, а не тех, кто хотел бы здесь быть или тех, кто слишком эфемерен для фотопленки как эктоплазма или вампиры. В любом случае, объектив одновременно фиксирует то, что мы здесь и то, что мы больше не там. Поэтому перед глазом камеры мы мертвы в нашем сокровенном существовании, подобно Богу [перед Сотворением Мира], до тех пор пока Он не доказал обратное.
Все в нас кристаллизуется негативом перед материалом, воображающим наше присутствие.
Фокус наведен на отсутствие, но не на присутствие. Уникальность объекта, образа, фрагмента, мысли, есть то, что, используя замечательное выражение Марка Ротко, «открыто и закрыто одновременно во всех направлениях».
Отделить реальное от принципа реальности. Отделить изображение от принципа репрезентации. Вновь обрести изображение как точку слияния света исходящего от объекта и света источаемого взглядом.
Перевод Дмитрия Орлова
(«Violence Done to the Image» from book: «The Intelligence of Evil»)
[1] Борхес, «Фауна зеркал» из «Книги воображаемых существ»
[2] также известных как ткань Св. Вероники. (Или "плат Вероники". Церковная традиция считает, что Св. Вероника дала Иисусу платок, чтобы обтереть лицо, когда он, неся крест, спотыкался и падал на дороге к месту распятия. На ткани отпечаталось нерукотворное «истинное изображение» (лат. icona vera) лица Иисуса. – Д.О.)
[3] Бодрийар упоминает эту историю во многих случаях. В одном из вариантов «Солдат встретил Смерть по пути с базара и вообразил, что она подала ему какой-то угрожающий знак. Он спешит во дворец и просит у царя лучшего коня, чтобы ночью бежать куда подальше, в далекий Самарканд. Затем царь призывает Смерть во дворец, чтобы упрекнуть за то, что она так перепугала одного из лучших его слуг. Но удивленная Смерть отвечает царю: «Я вовсе не хотела его напугать. Этот жест я сделала просто от неожиданности, увидев здесь солдата, ведь на завтра у нас с ним назначено свидание в Самарканде».